Лауре стыдно за то, что со мной случилось. За то, что она этого не предсказала, поэтому это вроде как моя вина, хотя это неправда. Это стыдно. Грязный маленький секретик, только совсем не маленький в контексте нашего семейства или моей жизни. Мама взяла на себя роль мученицы и никак не может смириться с тем, что я дочь с мордой свиньи, которую ей приходится скрывать. Не всю меня, а только часть. Мне кажется, что я постоянно под вуалью, как принцесса в восточной сказке. Под слоями ткани можно разглядеть мое лицо, но только проблески, дразнящие и соблазнительные. Как у людей. А без вуали разбегаются. В страхе, что могут заразиться. Ей хочется, чтобы с ней случилось худшее, и ей тяжело принять, что мне было еще хуже. Грех, со мною совершенный, был больше, более преступным, более запретным.
Может, не таким болезненным? Кто знает. Иногда мне кажется, что больнее мне быть уже не может.
А потом Марк говорит:
— Твой отец лапал малышку Сьюзан.
Глаза застилает пелена, красная и черная, душераздирающая, и во мне вскипает ярость. Я почти кричу: «Мы вам говорили!», но вместо этого мой голос вежливый, пускай и жесткий. Как пистолет с глушителем — тихий, но все равно убийственный.
— Мы пытались вам сказать. Но вы не слушали. Когда жертвами были только я и мама.
У нее должны быть шрамы. Он научился бить, где этого не видно. Но она переехала к нему, а все ее друзья потихоньку отдалились, по одному, как перья с ощипываемой утки. А я ее утенок. Мне нравится смотреть на уток и утят. Они выглядят веселыми. Масленое мясо на масленых костях, завернутое в пестренькие перья.
Но дяде Марку никто не сообщил — только что мы рассказываем мерзости, а у папы тяжелый жизненный период. Он говорит, что знал о маме, но не все. Сьюзан сидела на коленках у него. Ерзала, как я. Это случилось раз или два, ей было неприятно, и она рассказала маме. Как я, она рассказала маме. Но мама послушала ее и рассказала мужу, и он поверил, и ее услышали. Его лицо серьезно.
— Я хочу, чтобы его посадили за решетку. Чтобы поплатился, — говорит нам Марк.
Потом он рассказал бабуле, и она подумала о тех вещах, которые ей почти что рассказала мама, от которых она так злилась. Только теперь ей нужно было злиться еще больше, но не на маму, а на папу и на себя за то, что не поверила. Говорит:
— Мне очень жаль, Цесси, моя милая.
Я пялюсь на нее мертвыми глазами, мысленно желая, чтобы она заткнулась и я смогла вернуться к себе в комнату и поразмыслить о том, что все это значит.
Известные нам утки — это кряквы. Мы с мамой ходили их кормить. Собирали остатки хлеба и садились в автобус. «Кряквы — это утки-перевертыши», — рассказывала мама, и я смеялась. Так чудно. Они переворачивались вверх ногами, чтобы ловить еду. Между двумя мирами, нерешительные. Но уток кушают не только люди. Вкусное лакомство для голодных хищников. Лебедя убить труднее, как мне кажется. У птиц есть языки или только клювы? Я не знаю. Дональд Дак вот с языком, но Дональд — утка очень странная. Он одет как маленький моряк и плюется при разговоре. Девушка у него с ресницами. Странно, что кому-то она нравилась. Шейн Хоран говорил, что она горячая. Тогда я думала, что он имел в виду «красивая». Интересно, понимал ли он, что говорил?
Звенит духовка, но никто не хочет есть. Марк говорит, что ему ужасно жаль, что мне пришлось пережить такое, но «нужно убедиться, что он получит по заслугам». То есть наказать его за то, что он делал со Сьюзан. На меня им плевать. Я говорю, что пойду на стол накрою, и поднимаюсь, просто чтобы чем-то себя занять. Дядя Марк полон праведного гнева, и я хочу побыть наедине с собой, пока он не перестанет важничать.
— Мы должны помочь друг другу, — говорит он. Звучат слова «держаться вместе» и «поддержка». Но где они были до того, как им понадобились мы?
Иногда люди татуируют животных или младенцев. Это жестокое обращение, потому что собака, кошка или ребенок не могут дать согласие.
Тарелки из дома Тома. Я знаю, потому что ела на них бутерброды много раз. Мама отчаялась, наверно. Глупо, но я злюсь за то, что она просит у него о помощи и позволяет нам помочь, как будто он хороший человек, когда это неправда. Или правда, но только иногда. Трудно понять. Он пользовался мной, я пользовалась им — все было странно. Иногда мне кажется, что я Тома ненавижу, но хочу дружить с ним. Не долго, а немного, иногда.
Нет, я должна держаться от него подальше. И мама тоже.
Я не должна думать о Томе.
Я очень не люблю делать что-либо с живыми существами без их согласия.
Я достаю лазанью из духовки с помощью тоненького полотенца. Немножко обожглась, но не серьезно. Это не боль ради привлечения внимания, просто чтобы сосредоточиться. Лицо бабули старое под макияжем. Она обводит губы карандашом и закрашивает линии, чтобы не подчеркивать морщины. Буду ли так делать я?
Дядя Марк говорит о сексуальном насилии и растлении ребенка. Мне страшно, что меня начнут расспрашивать, кто что куда и где засовывал. Я знаю, важно, чтобы люди знали, но говорить об этом просто ужасно. Это личное, но не такое личное, как другие вещи. Я жду, когда он достанет куклу, на которых дети показывают, что с ними случилось. Где плохой дядя тебя трогал? Покажи мне, милая. Ему было все равно, пока не пострадала его дочь. Говорит, не знал. Уверена, что знал. Он знал всю правду, но мозг ее переписал. Он обвинял Лауру во лжи. Он был неправ.
Но я ем мясо. Что хуже, но в то же время нет. Не думаю, что фарш может отказаться от чего-то.
Когда они позвонили папе, он попросил их не рассказывать об этом его девушке. Как ребенок, пойманный с горстью ворованных конфет. Дядя Марк пошел в полицию, но просто так арестовать никого нельзя. Нужно заполнить все бумаги, собрать заявления свидетелей. Потом он пошел поговорить с бабулей, и она рассказала ему о маме и ее словах.
— Ты никогда не говорила прямо. Только намекала, — сказала бабушка.
По тону ее голоса становится понятно, что мама, видимо, должна была сказать об этом прямо, заставить себе поверить.
Я возвращаюсь в комнату и повышаю голос. Не грубо, но достаточно, чтобы меня услышали.
— Ты моя бабушка. Мама тебя боится, потому что ты к ней придираешься и всегда встаешь на сторону отца. Что ты хотела знать? Как можно рассказать об этом? А нужно было только повернуться и посмотреть. Такое невозможно спрятать. Почему, ты думаешь, умер мой брат? Почему, ты думаешь, я писалась в кровать в двенадцать лет?
Я говорю ей, что отец бил маму по животу. Я говорю ей, что отец бил маму по лицу. Я говорю ей, что он держал ее ладонь на гриле, пока она не закричит, как ему хотелось. Я говорю ей еще четыре, пять примеров.
— Мне продолжать?
Я продолжаю. Рассказываю все. Как я стояла на коленях, когда мне было одиннадцать. Как я росла. Другие вещи. Как рассказала маме. Как уезжала из родного дома и была ужасно счастлива, потому что никто не заслуживает так жить. Я не могу остановиться, слова стекают с моих губ, негромко и решительно.