Ей пора идти. Я оставляю деньги за еду и ухожу домой.
Язык нам нужен для разговоров, для еды, а если что-то пойдет не так? Ранам нужно заживать. нельзя их беспокоить.
Дома уже слегка бардак. Мама бросила свое пальто, и шарф, и сумку в коридоре на пол. Она на кухне допивает кофе и выглядит довольно мрачно. Усталое лицо, морщины вокруг рта и глаз, светлые волосы как яркий свет.
Спрашивает:
— Что ты сказала Саймону по телефону?
Говорю, что просто ее искала. Она встает, вытягивает шею. Ко мне подходит, лицом к лицу. Я вижу сухую кожу, жирную кожу, черные точки. Их несколько прямо между глаз.
— Саймон мой, — говорит она. — Он мой. Поэтому оставь его в покое. Не надо твоих фокусов. Не в этот раз.
Но выглядит пугающе и беспощадно. Как сцена в фильме ужасов, от которой хочется закрыть глаза.
Мне требуется секунда, чтобы осознать ее слова. Они бьют меня, словно кулак в лицо. Внутри меня закипает ярость, как кровь поднимается в шприце, вся моя ненависть выливается наружу.
Я говорю ей: «Заткнись, стерва» — и швыряю тарелку на пол. Потом еще одну. Потом еще. Кричу, что он меня насиловал, а она молчала. Что она плохая мать и жертва. Я не позволю себя запугивать. Тарелки вдребезги, но мне все равно — она даже не заметила все мои старания по уборке дома, чтобы бабушка и дядя Марк не поняли, как ужасно мы живем без папы.
Как ей не стыдно обвинять меня в попытках увести ее мужчину! У меня украли все хорошее и не оставили мне ничего взамен! Она взяла все мое детство и испортила его, выкинула вон, а теперь винит меня. Мне хочется ударить ее обвисшее лицо, разбить ей нос об стол и показать ей, что сделали со мной и как она к этому причастна. Она не может вдруг стать хорошей матерью. Она не может мне указывать. Я была добра к ней, всегда старалась изо всех сил с тех пор, как мы приехали сюда. Я выхожу из дому, но в саду нечего побить. Я возвращаюсь и поднимаюсь к себе в комнату.
Систематически и голыми руками я все громлю, потом ухожу на лестницу, к ней в комнату и в ванную, в коридор, в гостиную и потом на кухню. Давлю и бью, что попадется. Запираюсь в комнате до приезда бабушки. Лампы больше нет, рисунки на полу, шкаф пуст, одеяла сброшены — пытаюсь разорвать их, но без ножниц это трудно, так что приходится довольствоваться только внешним хаосом.
Я слышу, как мама плачет и прибирается. Звук такой знакомый, что я почти выхожу помочь, но она кричит:
— Ты такая же, как он, так похожа на чертова отца, что у меня сердце разрывается на части.
Снова подступают слезы, и я бью стены кулаком до синяков. Кусаю, рву подушку. Не могу поверить. Не могу поверить. Меня испортили, и она позволила, она все знала, я видела в ее глазах — она знала до того, как знала. Я сломана, и меня не починить. Мне лучше сдохнуть сдохнуть сдохнуть сдохнуть сдохнуть…
Спрятанный кусочек кожи
Я брезгливо отношусь к притворному насилию. Мне спокойнее, когда оно реально. Я могу смотреть нейтральным, отстраненным взглядом, словно статуя, принести бинты и воду, сказать правильные вещи. И спрятать рану.
Ровно в пять часов к дому подъезжает бабушкин серебристый хетчбэк. Я осторожно наблюдаю из окна, спрятавшись за шторой. Она паркуется ровно, аккуратно, припирая нас к стене.
Я надеваю обувь — не помню, когда ее сняла, — и смотрю вниз, свесившись через перила, готовая в любой момент сбежать. Погром исчез из коридора. Там почти порядок. Рисунки снова на стене. Дядя Марк открывает дверь бабуле, она выходит из машины, словно леди. На ее ногах туфли с изящными маленькими каблучками. Бабушка не носит плоскую подошву считает, что это по-крестьянски. Она, конечно, прямо так не говорит, но морщит нос, что намекает. В глазах бабули женщины, которые не занимаются собой, ничего не стоят. Опрятное синее пальто, опрятный шарфик кремового цвета, нежно-розовые губы, легкая синева в прическе. Бабушка прежде всего леди. Твердость в мягкой оболочке.
Дядя Марк одет в брюки и футболку. Грязные волосы, небритость. Он сложил руки в замок перед собой, словно вышибала. Они нерешительно подходят к входной двери и жмут звонок. Мама открывает. Прежде чем войти, они о чем-то говорят. О чем — не слышу. Мама приглашает их войти и зовет меня, как будто ничего между нами не случилось, как будто я просто ее дочь, а она просто моя мать и все нормально. Как будто гости — это гости, а дом — не просто здание. Я надеваю тапочки и спускаюсь вниз, чтобы предложить им чай.
Мы словно пазлы, сложные, мудреные, один порез, один ушиб может причинить урон непоправимый.
Кот снова на угольном котле. Сегодня он ничего не ест, а лижет лапу и причесывает шерсть. Язык у кошки жесткий. Как пемза, только мокрая.
Когда меня первый раз в жизни лизнула кошка, я испугалась. Но кошки редко лижут нас.
В детстве у меня не было питомца. Язык я помню, но вот кому он принадлежал, откуда взялась кошка, я не знаю. У нас не было питомцев, потому что нам нельзя было доверить жизнь животного. Да я никогда и не просила, хотя хотела очень. Я знала, что в конце концов с нашем питомцем случится что-нибудь плохое. Это станет еще одним событием, от которого мне будет больно.
Однажды я принесла домой умирающую птицу. Коричневого цвета. Не знаю точно, что это была за птица. Она погибла бы, что бы я ни делала, но папа свернул ей шею, потому что «это добрее, чем оставлять ее страдать». Сомневаюсь, что это так. Но папа в это верил. Он не выглядел жестоким, больше прагматичным. Я хотела ее вылечить. Когда ты маленький и кто-то болеет, тебе хочется это исправить. Я боялась, что мама умрет, когда ее отвезли в больницу, чтобы родить ребенка. С тех пор мне всегда казалось, что я должна за ней приглядывать. Что она слабая и маленькая, как птичка, что ее нужно защищать.
Папа был брезгливым, всегда закрывал лицо, когда показывали ролики о безопасности дорожного движения. Интересно, сколько времени прошло, прежде чем она перестала хотеть уйти? Это была боль, которую она выбрала и не выбирала.
Я вижу бабушку впервые почти за год. Дядя Марк выглядит большим и неуклюжим, стоя в нашем коридоре. У него какое-то морщинистое лицо, будто кусок бумаги, который смяли, а потом расправили. Говорит в основном бабуля. Мама улыбается своей особенной улыбкой, которая как бы говорит «Проходите дальше, здесь нечего смотреть — все хорошо, пусть и не идеально». Могут ли они понять, что это не настоящая ее улыбка, что мама улыбается совсем иначе, когда реально счастлива? Ее настоящая улыбка широкая и совсем не девичья. В ней есть что-то удивительное.
Лазанья греется в духовке. На столе новые тарелки. Откуда мама их взяла, не знаю, но тарелки есть, а в коридорке довольно чисто. Мы здороваемся, я обнимаю бабушку. Она пахнет как леди: чистой одеждой, тальком и духами. Мы садимся на диван, накрытый цветочным покрывалом. Не надо было мне устраивать погром. Не надо было ругаться с мамой. Она не выдержит. Я все время забываю и злюсь, потому что она должна быть матерью. Мы разговариваем о школе и работе, все вежливо, как у людей. Но под поверхностью плавает что-то заостренное. Рыбы, похожие на лезвие ножа, или ножи, похожие на рыбу. Они режут или режут их.