Теперь я понял: было в этом взгляде ещё что-то ещё. Чего я не заметил в первый раз и не разглядел в те долгие проведённые в камере часы, во время которых мне снова и снова приходилось зарисовывал у себя в голове эти глаза. Они обещали … научить. Предлагали узнать много нового, с надеждой смотрели на…. Господи!
Наконец мне начали задавать вопросы. Они произносились каким-то особо издевательским, я бы сказал, нарочито бумажным тоном. Я отвечал на них просто и односложно, неловко топчась на костях уничтоженной надежды. «Да, мэм», «Нет, сэр», «Не знаю, ваша честь».
Я даже уже не пытался оправдываться.
Вскоре судья огласил приговор…
…и меня наконец-то оставили в покое.
Тюрьма меня не пугала. Мои ноги по-прежнему согревали плотные шерстяные носки, а в детстве на уроках плетения мне не было равных, так что долго я здесь не задержусь.
Но сейчас мне отчего-то вспоминались те редкие солнечные дни, когда я гулял по берегу грязной реки вдоль забора завода. Или как поздней весной сидел на уроках под срывающийся на визг голос преподавателя и мечтательно смотрел на расцветающую под ослепительным солнцем черёмуху.
Конечно, не жалел себя, но мне было очень жаль эти моменты, и то, что теперь они останутся без моего участия….
Открылась запертая дверь решётки, и меня выволокли наружу два одинаково молчаливых охранника. В их движениях и лицах одновременно читалась официальная услужливость и какая-то странное тупое безразличие.
У выхода они передали меня моему тюремному сопровождающему, Миллеру, и оставили меня с ним наедине, не считая не обращающих на меня внимания конвойных.
Мне нравился этот человек. По какой-то странной причине, среди того огромного количества лиц, которые мелькали передо мной последние дни, именно в его глазах, обрамлённых сеткой морщин, не было никакой ненависти, осуждения или даже банального презрения. Скорее, это была какая-то жалость, может быть даже, сочувствие.
Он перевидал много таких, как я, и для меня абсолютной загадкой оставалось то, как же он всё-таки не потерял в себе человечность. Возможно, кстати, именно по этой причине.
Мой единственный оставшийся в этом мире друг аккуратно заложил мне руки за спину, защёлкнул на запястьях наручники и спокойно повёл через длинную зарешёченную дорожку прямо до ожидавшего меня на том конце тюремного фургона.
В тут секунду я подумал, кто же всё-таки из нас заключённый: он или я?
Мой путь был долгим и очень-очень ярким. На безоблачном голубом небе ослепительно горело почти неразличимое солнце, могучие зайчики прыгали через прутья и больно слепили мне глаза. Было очень тепло и сухо, через раздававшийся за стенами двора городской шум доносилось едва слышное пение птиц.
Мне вдруг показалось, что я не иду, а словно бы еду вперёд на каком-то величественном поезде, разрезающем бесконечную асфальтовую долину. И что эти блики на моём лице мелькают точно так же, как те, что прорываются через частые деревья на пути. И так вдруг прекрасен стал для меня этот путь, что я не выдержал и улыбнулся.
Первый раз в своей жизни я по-настоящему улыбнулся. И было уже не важно, куда приведёт меня этот поезд, потому что на самом деле, мы все не хотим куда-то приехать. Больше всего люди боятся не опоздать, а увидеть, как за окном постепенно замедляется мир.
Возможно, только глядя из-за плотного холодного стекла на пролетающие мимо нас бесконечные маски реальности, мы сможем ощутить на себе то самое чувство полёта, о котором мечтаем всю жизнь, но никогда до конца не стремимся получить.
И тут я понял: только лишь путь сможет дать нам свободу, если мы захотим её взять.
Мы добрались до фургона, я спокойно вошёл внутрь, машинально проверяя, на месте ли носки, и снова сел на скамейку. На этот раз, на холодную доску автозака.
Охранник взялся за ручку двери и уже начал её закрывать, но, прежде, чем она захлопнулась, я всё-таки решился окликнуть его:
– Эй, Миллер.
Мой сопровождающий машинально обернулся на голос и устало посмотрел мне в глаза. Сейчас мне было почти жаль его.
– Прости, парень, – сказал он с едва заметной хрипотцой, судя по всему, он очень долгое время не разговаривал, – Ничего не могу поделать. Видимо, такова твоя доля.
Даже в этих затравленных карих глазах я чётко видел отражение моего собственного взгляда.
– Заешь, – слова сами собой выходили из моих губ, – мне кажется, всё это время я играл не за ту команду.
Последний
Я ждал, что этим всё кончится. Подлунный мир никогда не меняется, знаю, тем не менее, так обидно, до слёз обидно.
Что ж, пускай, но хоть о чём-то в своей жизни не жалею.
Мёртв целый полк, все, кроме меня. Все перемешаны с мокрой землей, разъезжаются под ногами, взвиваются вверх стайками мух, все, кроме меня. Уходили одни, приходили другие, оставались лежать, разорванные в клочья со спокойными лицами, отражающими белое небо.
И снова не я?
Иду вперёд, навстречу подкреплениям, один, всего один. Ноги тонут в грязи, в руке тяжело клацает давно холодный пистолет. С него стекает кровь, как и с меня. почти вся не моя. Щёку рвёт пороховой ожог, вкус чужой меди перекатывается во рту. Седые волосы липнут к ране, падают на глаза. А в глазах…
Слёзы? Злоба? Отчаяние? Страх? Да ничего там нет, совсем ничего. Просто две чёрные точки и дорожка мокрой земли, которая проносится перед ними. Вот и всё, не знаю, что с лицом, может, его и вовсе нет. Может, правы были древние.
А вот и они, передо мной, мой народ, уже чувствую кожей их взгляды. Презрительные улыбки, пустые глаза, горделивые осанки сутулых царей. Они стоят, положив руки на автоматы и принюхиваются в поисках слабостей. Смотрят на меня так, словно представляют меня и себя в тёмной подворотне.
Им плевать, что траншея засыпана плотью. Что моё тело, пусть и немое, покрыто одеждой, на которой засохли кусочки человеческого мяса. Что под ногтями засохла кровь, ведь свой нож я оставил в чьей-то голове. Нет, им плевать, потому что я – не они, опять.
А день тому назад я остался здесь, остался и долго держался. Убивал, выгрызал, выдавливал себе жизнь из наивных молодых глаз, и что в итоге? Вот я иду и думаю только о куреве. А они стоят и глядят на меня, как на вечного волонтёра, смеются надо мной, что я не поленился выжить.
Дурак, согласен, настоящий, образцовый идиот. Просто я опоздал немного, я шёл в бой не под бесхребетные марши, а под гитару и одинокий голос у фонаря. А теперь они, эти, отталкивая меня, как собаку, будут идти по трупам, и думать о том, как расскажут своим друзьям о том седом молокососе, что не сбежал.
По моим трупам.
Как там у классика? Недоросль? Всего один? Как наивно, всего один-то.
Двадцать лет я жил среди них. И с младых ногтей не мог к ним привыкнуть. К лени, к страху, к тупости, к желанию следовать формам и не смотреть на содержание. К трафаретам ума, к вечному стремлению кататься на чужом горбу и посмеиваться над всеми. Не мог и не хотел, потому и загремел сюда, потому и выжил. А теперь иду, слушаю трусливые насмешки и думаю.