— Бог ты мой, вот так имечко! Поскольку рукопись идет в печать, давай сократим его до Сорок четвертого, а остальное сохраним в нерассыпанном наборе и пустим за полцены. Согласен?
— Согласен.
— А вы, парни, подходите ближе. Сорок четвертый продолжит свой рассказ о заговоре. Давай, Сорок четвертый, не стесняйся, выкладывай все начистоту.
Сорок четвертый поведал, что случилось в замке, и никто его не прервал. Когда он кончил свой рассказ, Навсенаплюй помрачнел лицом: он понял, что положение трудное, такого он и представить себе не мог; судя по всему, положение было просто безнадежное. У печатников все козыри на руках. Как ему либо кому другому спасти мастера от разорения? Печатники прочли эту мысль на лице Навсенаплюя и глазели на защитника слабых с насмешкой, которую не выражали в словах потому лишь, что не имели оружия. Навсенаплюй, размышлявший, что предпринять, чувствовал на себе их взгляды, колючие, как иголки. После некоторого раздумья он сказал:
— Дело обстоит так: по закону гильдии мастер не имеет права прогнать Сорок четвертого, следовательно, это исключается. Если Сорок четвертый остается, вы отказываетесь работать, мастер не сможет выполнить контракт и разорится. Вы бьете любую карту, ясно как божий день.
Признав этот факт, Навсенаплюй заговорил о деле и умолял печатников сжалиться над мастером, добрым, справедливым мастером, безупречным, щедрым мастером. Разве он виноват, что ему так не повезло? Ведь сам мастер никогда никого не обижал и, окажись он на их месте, посочувствовал бы, а вот они…
Пришло время остановить защитника, иначе его речь произведет впечатление на заговорщиков; Катценъямер так и сделал.
— Хватит лить патоку, кончай болтать. Мы твердо стоим на своем, а кто распустит слюни, пусть пеняет на себя.
Глаза Навсенаплюя полыхнули огнем.
— Вы отказываетесь работать? Очень хорошо! — заявил он. — Я не могу вас убедить, не могу заставить работать, но голод заставит! Я запру вас в типографии, поставлю стражей, а кто выйдет, получит по заслугам!
Печатники поняли, что их бьют их же оружием: они знали Навсенаплюя — он свое слово сдержит, к тому ж он отнял у них шпаги и теперь стал хозяином положения. Даже у Катценъямера, внезапно получившего шах и мат, был озадаченный вид; он обычно за словом в карман не лез, а теперь не знал, что и сказать. Повинуясь приказу, заговорщики гуськом двинулись в типографию под присмотром Сорок четвертого и Навсенаплюя — он нес шпаги и поддерживал тишину и порядок. Вдруг он крикнул:
— Стой! Одного не хватает! Где Эрнест Вассерман? Оказалось, тот улизнул, когда Сорок четвертый повел рассказ о том, что случилось в замке. Но вот послышались шаги — похоже, Эрнест возвращался. Он вошел, пошатываясь, бледный как полотно, рухнул на стул и простонал:
— Боже мой!
Печатники, позабыв о приказе, окружили Эрнеста и нетерпеливо расспрашивали, какая с ним приключилась беда. Но он был не в состоянии отвечать на вопросы и лишь повторял, дрожа и стеная:
— Не спрашивайте! Я был в типографии. Боже, боже мой!
Ничего вразумительного они так и не услышали — поняли только, что нервы у него сдали и он разваливается на части. Потом все устремились в типографию — впереди Навсенаплюй, за ним, оглашая топотом мрачные коридоры замка, остальные. В типографии нас ожидало зрелище, от которого впору было окаменеть на месте: станок с бешеной скоростью, точно дьявол, выбрасывал отпечатанные листы — быстрее, чем их можно было сосчитать; они сыпались как снег, но ни одной живой души рядом не было!
И это еще не все, я не рассказал и половины. Вся прочая типографская работа шла полным ходом, хотя в типографии не было ни одного печатника. Мы видели, как губка, поднявшись со своего места, погрузилась в таз с водой, проплыла по воздуху и, остановившись в дюйме над доской с использованным набором, выжала из себя воду, смочила наборную гранку и отлетела в сторону; невидимый печатник, знаток своего дела, выбросил шпоны из набора так быстро, что они градом посыпались на верстальный стол; на наших глазах набор уплотнился, литеры придвинулись ближе друг к другу Потом примерно пять дюймов набора отделилось от общей массы и поднялось в воздух; литеры приняли вертикальное положение на невидимом безымянном пальце печатника, как на подставке; затем они переместились через комнату, задержались над наборной кассой и с быстротой молнии ударили по ячейкам — казалось, снова посыпался град. За какие-то доли секунды пять дюймов набора распределились по ячейкам, и их место заняли пять новых, через одну-две минуты в каждой ячейке лежала гора мокрого шрифта, и работа закончилась.
В других случаях верстатки зависали над ящиком со шпациями; в воздухе возникали строки, набранные вразрядку и выключенные, а линейка скользила так быстро, что и моргнуть не успеешь; мгновение — и верстатка заполнена, еще мгновение — и она высыпается на наборную доску! Десять минут — набор закончен, касса пуста! Мы едва поспевали следить за всем тем невероятным, невозможным, что творилось в типографии.
Все операции совершались с головокружительной быстротой и в гробовой тишине. Смотришь на неустанно работающий пресс и кажется, что шуму от него, как от толпы мятежников, но тут же спохватываешься, что это всего-навсего иллюзия — пресс не издает ни звука, и тогда душу стискивает жуткий цепенящий страх, какой всегда вызывает у человека сверхъестественная сила. Невидимки заполняли пробельным материалом промежутки между полосами, заключали формы, разбирали формы, несли под пресс вновь сфальцованные листы и извлекали оттуда старые; все вокруг пребывало в движении; невидимки непрестанно сновали взад и вперед, тем не менее не было слышно ни шага, ни произнесенного слова, ни шепота, ни вздоха — стояла самая что ни на есть неживая, гнетущая тишина.
Под конец я заметил, что одной операции недостает — пробные оттиски не делаются и корректура не читается! О, это были мастера, настоящие мастера! Взявшись за дело, они выполняли его безукоризненно, и в корректуре просто не было надобности.
Испугались ли мы? Еще бы! Страх парализовал нас, мы не могли двинуться с места или осенить себя крестным знамением, силы оставили нас. Мы смотрели во все глаза, как знакомые предметы проплывали по воздуху без всякой поддержки, выполняя свою сложную работу без видимой помощи, — страшное и захватывающе интересное зрелище! Мы не могли от него оторваться!
Примерно через полчаса разбор шрифта, раскладка его по кассам и набор закончились. Одна за другой прекращались операции. Наконец оборвался и мощный круговорот печатного станка; невидимые руки извлекли форму, вымыли ее, невидимые руки выскребли и смазали маслом матрицу, повесили на крючок рамку. Никакого движения в типографии больше не ощущалось, все замерло, повсюду царила беззвучная пустота, могильная тишина. Она длилась несколько леденящих душу минут, потом от самой дальней кассы донесся звук — приглушенный, едва слышный и в то же время резкий, скрипучий, саркастический — скрежещущий звук линейки, которой водят по перегородкам кассы, и в лад ему — невнятное хихиканье полдюжины невидимок. «Сухой дребезжащий смех мертвых», — подумал я.