«Это больше не здоровая нация. Мы перестали стремиться к чему-то высокому. Мы выглядим вполне счастливыми, погрязая в болоте, погружаясь на все новые и новые глубины. Честно говоря, эта республика заставляет меня подумать о Южной Америке или Африке, но никак не о стране в самом сердце Европы. В Берлине мне почти стыдно быть немцем. Трудно поверить, что всего четырнадцать лет назад мы несли в себе силу нравственного добра и были одной из самых могущественных стран в мире. Нас боялись, а теперь унижают и высмеивают. Иностранцы стекаются сюда со своими долларами и фунтами, чтобы воспользоваться не только ослаблением нашей рейхсмарки, но и слабостью наших женщин и наших либеральных законов касательно секса. Берлин стал новым Содомом и Гоморрой. Все здравомыслящие немцы должны чувствовать то же, что и я, однако правительство, собранное из евреев и апологетов большевизма, лишь сидит, сложив унизанные перстнями руки, и кормит народ ложью о том, что на самом деле все замечательно. Это ужасные люди. Действительно ужасные. Они постоянно лгут. Но, слава Богу, есть человек, который обещает сказать правду и очистить этот город, смыть грязь с улиц Берлина, избавиться от отбросов, которые вы видите каждую ночь: наркоторговцев, проституток, сутенеров, трансвеститов, гомосексуалистов, евреев и коммунистов. Человек этот — Адольф Гитлер. Город болен, и только такой сильный человек, как Гитлер, и партия нацистов способны его излечить. Сам я не нацист, а всего лишь консервативный националист, который видит, что происходит с этой страной, видит зловещую руку коммунизма, стоящую за разрушением ценностей нашей нации. Коммунисты стремятся подорвать нравственный стержень нашего общества в надежде, что произойдет еще одна революция, подобная той, что разрушила Россию. Они стоят за всем этим. Вы знаете, что я прав. Каждый берлинский полицейский знает, что я прав. Каждый берлинский полицейский знает, что нынешнее правительство не намерено что-либо предпринимать. Не будь я прав, возможно, смог бы указать на некоторые судебные приговоры, которые заставили бы вас посчитать, что закон в Берлине соблюдается. Но я не могу, поскольку в нашей судебной системе полно евреев. Ответьте мне, что за сдерживающая сила позволяет приводить в исполнение лишь пятую часть всех смертных приговоров? Попомните мои слова, господа, надвигается буря — самая настоящая буря, и всех этих выродков смоет. Да, я говорю: выродков. Не знаю, как еще назвать то, что у нас существуют аборты; матери, которые торгуют дочерьми; беременные, которые торгуют собой, и юноши, которые совершают невообразимые вещи с мужчинами в глухих переулках. На днях я ходил в морг и видел, как художник рисовал труп женщины, убитой собственным мужем. Да, это в наши дни считается искусством. По моему мнению, убийца, которого пресса окрестила Виннету, — лишь гражданин, которому надоела проституция, разрушающая этот город. Прусской полиции давно пора признать, что, возможно, подобные преступления являются неизбежным результатом слабого, бесхребетного правительства, угрожающего самому устройству немецкого общества».
Наверное, Геннат догадался, что, скорее всего, я навел «Тагеблатт» на Артура Небе, и, хотя в тот момент ничего мне не сказал, позже напомнил, что не только полицейские из Департамента 1А, но и детективы из Президиума должны оставлять политику дома. Особенно детективы, не любившие Артура Небе так же сильно, как мы с ним. «От людей вроде нас ожидают более высоких стандартов», — сказал Геннат. По его словам, в прусской полиции и без того достаточно разногласий, чтобы прибавлять от себя. Я решил, что он прав, и перестал звонить Олдену.
Оставшись один в своей комнате, я свернул сигарету, смочил кончик каплей рома, закурил и открыл окно, чтобы избавиться от дыма. Затем разгрузил портфель и уселся читать бумаги по делу Силезского вокзала. Даже мне было неприятно их разбирать. Особенно черно-белые снимки, сделанные Гансом Гроссом — полицейским фотографом с «Алекс».
В его снимках с мест преступлений было нечто такое, что действовало на нервы. Говорят, каждая фотография рассказывает свою историю, но Ганс Гросс был тем фотографом, чья работа сделала его Шахерезадой современной криминалистики. Это лишь отчасти объяснялось его любовью к большой широкоформатной камере «Фолмер и Швинг» на подвижной платформе и мобильной версии тех же карбоновых дуговых ламп, что использовали в аэропорту «Темпельхоф». И то и другое занимало, по меньшей мере, половину фургона отдела убийств. Но куда важнее оборудования, по моему мнению, было то, что Ганс воспринимал место преступления почти как кинематографист. Сам Фриц Ланг
[10] не смог бы выстроить картинку лучше. Иногда снимки Гросса для Комиссии по расследованию убийств были настолько четкими, что казалось, бедная жертва не мертва, а лишь притворяется. Пользу приносили не только кадрирование и четкость фотографии, но и то, как детали фона помогали их оживлять. Детективы часто замечали на снимках то, что пропустили на месте преступления. Вот почему на «Алекс» Гросса прозвали Сесил Б. Деморг
[11].
Фотография из первого документа в досье — Матильды Луз, найденной мертвой на Андреасплац, — была настолько четкой, что можно было разглядеть каждую линию граффити «Красного фронта» на полуразрушенной кирпичной стене, рядом с которой располагалось тело. Справа от головы лежали очки в толстой оправе, словно девушка сняла их на секунду; был виден даже ярлычок одной из туфель от «Хеллстерна», который оторвался в момент убийства. Если не считать отсутствия скальпа, Матильда Луз выглядела так, словно прилегла на минутку вздремнуть.
Я прочитал записи и разные свидетельства, затем попытался представить наш с ней разговор, как если бы она сама могла поведать мне о том, что произошло. Этот новый метод поощрял использовать Вайс, прочитав статью криминалиста Роберта Хейндла. «Дайте жертве пообщаться с вами, — говорил тот. — Попытайтесь представить, что она сказала бы, проведи вы с ней некоторое время». Так я и поступил.
Матильда Луз была действительно симпатичной девушкой, на ней ладно сидел тот же наряд, в котором ее убили: шляпка, пальто и платье. Все из «C&A»
[12], но вполне сносное. Даже в дешевых вещах некоторым девушкам удается хорошо выглядеть, и Матильда Луз была одной из таких. В полицейском отчете отмечалось, что от нее так сильно пахло духами марки «4711», что можно было подумать, они служили скорее для маскировки, чем для соблазнения. В отчете также говорилось, что у девушки были темные волосы, большие карие глаза и губы такого же красного цвета, что и лак на ногтях. Пудра придавала ее лицу мертвенную бледность. По крайней мере я думал, что это из-за пудры. Но, возможно, причина была в том, что девушка мертва.
— Я два года делала калильные сетки в компании по производству лампочек, — раздались ее слова. — Мне нравилось. У меня там появилось несколько хороших подруг. Деньги, конечно, небольшие, но вместе с жалованьем моего мужа Франца — он работает на фабрике Юлиуса Пинча, делает газовые счетчики — нам почти хватало на крышу над головой. Не очень хорошую крышу, честно говоря. Мы жили на Коппенштрассе в однокомнатной квартирке, если ее можно так назвать. Скорее в трущобе. Это бедный район, как вы, наверное, знаете. В пятнадцатом году там случилось два масляных бунта
[13]. Можете представить себе Берлин без масла? Немыслимо. Я хорошо помню бунты. Думаю, мне тогда было лет четырнадцать.