Гросс тонко улыбался, а его перьевая ручка продолжала бегать по листу. Время от времени он поднимал на меня проницательный взгляд, оценивал, измерял, прикидывал. Раньше меня никто не рисовал, и это вызывало странное ощущение, будто меня раздевали догола, до самой сути, как один из трупов в выставочном зале «Ханно».
— Когда мужчина говорит о замечательной женщине, — произнес художник, — это обычно означает, что она ему нравится, поскольку очень старается быть похожей на мужчину. Вы в последнее время смотрели на женщин в этом городе? Господи, большинство из них даже внешне похожи на мужчин. В наши дни только мужчины выглядят как настоящие женщины. И мне плевать на то, что в них там замечательного.
— Ну, на один вопрос вы, определенно, ответили: почему вам так нравится рисовать мертвых женщин. Потому что вы не особо их любите. Но мне нравится ваш рисунок. Очень. Вы не отдадите его мне?
Гросс вырвал страницу из альбома, добавил дату, подпись и место, затем протянул через стол, словно счет:
— Он ваш. Подарок берлинской полиции от меня.
— Повешу его на стену. Рядом с Гегелем. — Я снова посмотрел на портрет и кивнул: — Но вы сделали меня слишком молодым. Слишком улыбчивым. Точно школьника, который только что сдал абитур.
— Именно таким я вас вижу, сержант. Молодым и наивным. Вы и сами себя таким видите. Что меня удивляет, учитывая все, что вы, должно быль, пережили за четыре года на фронте.
— От вас, сэр, это огромный комплимент. Заставляет почувствовать себя английским геем, который стареет лишь на портрете и теряет душу.
— Думаю, вы имеете в виду Дориана Грея.
— Да, его. Разве что моя душа все еще при мне. Да, через много лет я буду смотреть на этот рисунок и думать, что мне повезло. Я прошел через самое худшее, но моя душа уцелела. А это чего-то да стоит.
На следующий день, в среду, у меня был еще один выходной. Я планировал дойти до «Тица» и в честь повышения прикупить кое-что для своего нового кабинета на «Алекс»: карту города на стену, приличного размера пепельницу, настольную зажигалку, письменный прибор, бутылку хорошего «Корна» и несколько стаканов в ящик стола — на случай, если кто-нибудь заглянет. А после собирался провести тихое утро в своей комнате, читая полицейские досье. Но за завтраком — кофе, тильзитер и свежие булочки из еврейской булочной на Шверинштрассе — выяснилось, что у фрау Вайтендорф, высокая прическа которой выглядела еще более каменной, чем обычно, из-за чего я подумал, что это, наверное, парик, оказались другие идеи относительно, по крайней мере, первой половины моего утра. Квартирная хозяйка воткнула сигарету в свое толстое румяное лицо, прикурила от спички, которой чиркнула по спине оловянной обезьянки, часто вызывавшей у нее улыбку (хотя не в этот раз), и мучительно перешла к делу:
— Полагаю, вы не видели герра Рэнкина, — сказала она, убавляя громкость радиоприемника фирмы «Телефункен», стоявшего на буфете, рядом с желтыми цветами в вазе, прямо под гравюрой Ахенбаха с морским пейзажем.
— Сегодня нет.
— А когда вы видели его в последний раз, герр Гюнтер?
— Не знаю. Возможно, вечером в прошлую пятницу? Когда мы все сели есть ваш восхитительный хаш из легкого.
— Это был последний раз, когда кто-то из сидящих за этим столом его видел, — зловеще добавила она.
Я оглянулся на своих соседей, которые уже приступили к завтраку:
— Это правда?
Роза кивнула и вышла из-за стола.
Герр Фишер тоже кивнул, но счел нужным добавить свои три пфеннига, ни один из которых не имел ни малейшего отношения к делу:
— Да. В пятницу вечером. Я помню, поскольку на следующий день маршировал с коммунистами по Бисмаркштрассе, а ваши открыли огонь после того, как остановили наш духовой оркестр, чтобы пропустить автомобили через перекресток на Круммештрассе. Что было совершенно необоснованно. Но весьма типично. Именно этого мы привыкли ожидать от берлинской полиции.
Мне, разумеется, нужно было играть на стороне полиции. Я пожал плечами:
— Дорожное движение имеет приоритет перед Марксом и Энгельсом.
— Я имел в виду стрельбу.
— Ах, это… Послушайте, все это не имеет отношения к делу. Я думал, мы говорим о герре Рэнкине, а не об общественном порядке.
— Он пропал, — заявила фрау Вайтендорф. — Я уверена.
— Точно? Может, он просто уехал на несколько дней. Начинаю жалеть, что сам этого не сделал.
— Его чемодан на месте.
— Вы были в его комнате?
— Он платит мне за уборку. И за смену постельного белья раз в неделю. Я заходила вчера, и там явно несколько дней никого не было. На полу пустые бутылки, а в тазике для бритья кровь.
— Вы уверены?
— Идите и посмотрите сами.
Мы все поднялись наверх, фрау Вайтендорф отперла дверь ключом со связки на розовой шелковой ленте и провела меня внутрь.
— Не думаю, что нам всем нужно входить, — сказал я Фишеру. — Что бы ни произошло, полагаю, мы должны уважать частную жизнь Рэнкина.
Произнося эти слова, я разглядывал рисунки на стене. На них были обнаженные мужчины в различных стадиях возбуждения. Для воображения там не оставалось ровным счетом ничего.
— Типичный коппер, — заявил в ответ Фишер. — Всегда говорит людям, что им делать. Прямо как нацисты, которым он и ему подобные служат с таким восторгом. Послушайте, мы все тут живем. А Роберт Рэнкин — мой друг. Хороший друг. И не то чтобы раньше он меня сюда не приглашал. Думаю, я имею право знать, если с ним что-то случилось.
Я устал от постоянных придирок Фишера и небылиц о том, что раз я полицейский, то еще и лакей нацистов.
— Думаю, вы имеете право ничего не знать, — сказал я, выпихнув его из дверного проема. — Хотя мне кажется, ничего — именно то, в чем большевистская ищейка вроде вас разбирается лучше всего.
— Послушайте, я гражданин. Вам следует быть повежливее. Или я буду вынужден доложить вашему начальству.
— Валяйте. А пока, думаю, я с вами предельно вежлив, герр Фишер, даже не сомневайтесь в этом, будьте так любезны.
Я захлопнул перед ним дверь и остался наедине с фрау Вайтендорф. Судя по улыбке, ей понравилось, как я разговаривал с герром Фишером.
— Левый ублюдок, — пробормотала она.
— Как правило, ничего не имею против коммунистов, — сказал я. — Но для этого человека готов сделать исключение.
Комната Рэнкина очень напоминала мою, однако была просторнее и лучше обставлена. Мебель такая же, но фотографий больше, а на столе — пишущая машинка марки «Роял». Кромка наполненного розоватой водой тазика была забрызгана кровью. На полу, среди осколков грампластинок стояло несколько пустых бутылок из-под хорошего виски; пепельница рядом с пишущей машинкой была полна окурков английских сигарет; на шкафу лежал недурной кожаный чемодан. На полках оказалось, по меньшей мере, десять экземпляров книги «Упакуй свои тревоги», словно Рэнкин сам ее скупал, пытаясь поправить продажи. Я прошел в спальню и осмотрел узкую односпальную кровать. От подушки сильно пахло духами «Коти». Это, вероятно, говорило о том, что Роза Браун была знакома с Робертом Рэнкином куда ближе, чем я мог предположить.