— С чего ты взял? — обомлела Дуняша, мысли запрыгали в голове: «Вот я — дура. Ведь не пришло то, что должно было, а я и ухом не веду».
— Мне ли не знать, коли я женат был, уж давно приметил.
«Он давно приметил, а я про то и не подумала».
— Значит, муж помер, а семя успел посеять? — допытывался Горыня, стараясь заглянуть ей в глаза.
— Успел, — залилась краской Дуня.
— Стало быть, отец дитя — покойник? — недобро улыбнулся Твердятич.
— Стало быть, — тихо произнесла Евдокия.
— Дурное это дело — живого в могилу укладывать.
Теперь кровь отошла от щек, девушка стала белой как мел.
— А Георгий Андреич знает, что тебя родня на шею ему посадила, чтобы грех прелюбодейский скрыть? — Горыня упер руку в еловый ствол, перекрывая Евдокии дорогу.
— Не говори ему, пожалуйста! — взмолилась Дуня.
— А с виду праведница да недотрога, — парень подошел угрожающе близко, — может и меня приласкаешь? Чай, не убудет, — голубые глаза недобро блестели, в них сквозило разочарование и злость.
Евдокия отступила на шаг. «Что делать? Звать на помощь? Юрий ему шею свернет, опять смерть на меня ляжет».
— Уйди по-хорошему, — предупредила она.
— А по-плохому то как? — хохотнул Горыня.
Дуня сорвала с пояса рукодельный ножичек и приставила к своему горлу, туда, где под тонкой кожей пульсировала горячим потоком кровь.
— С ума сошла! — переменился в лице Твердятич. — Убери!
— Нет! Прочь уйди! Да, я люблю его, да, дитя от него прижила! Да, можешь считать меня блудницей, то твое право. Да я умру за него, и мне не стыдно, слышишь, не стыдно!
— Прости, — Горыня отступил. — Убирай нож, вот те крест, что не трону, бес попутал.
Евдокия спрятала ножичек, она тяжело дышала, прислонившись спиной к шершавой коре.
— Как же ты теперь? — виновато пробубнил парень. — В обитель пузатую не примут, а коли и примут, так дите в чужие руки придётся отдать.
— Не знаю, я об том еще не думала, — неприятный холодок прошелся по шее.
— Выходи за меня. Я дите приму, и попрекать не стану.
— Не станешь? — усмехнулась Дуня.
— Да разозлился я. Ты меня и на вытянутую руку не подпускаешь, а кого-то… Да уж я все понял. Видишь, винюсь пред тобой.
— Не пойду я за тебя, и не за кого. В монастырь меня Георгий Андреич пристроит. А дите, как родится, я отцу отошлю, он мне обещал, что чадо свое примет.
— Куда отошлешь? В Полоцк? Война большая грядет, видишь, уж сейчас трудно пробираться. Все к сечи готовятся.
— То моя забота. Ты только Георгию не говори, — Дуня быстро пошла к стругам.
— Не бойся, он милостив. Это он только с виду суров, — Горыня сконфуженно плелся за Евдокией.
— Не говори.
— Ладно, не скажу. И виться вкруг тебя больше не стану, у меня тоже гордость есть. Нет, значит, нет, — пробурчал он.
«Вот и ладно». Так Дуняша отвадила обоих ухажеров. «Может зря? Ведь не только ты, и дитё страдать станет, в ублюдках ходить сладко ли?» — нашептывал внутри злой голос, пока усталый струг нес ее все ближе и ближе на встречу к Ярославлю. «Нет. А ладушку нашу и Юрашик воспитает, лишь бы боярышня эта змеюкой не оказалась, да дитятко моё не обижала». А голос опять напирал: «Зачем же злой мачехе отдавать, ежели и сама вырастить сможешь, да и ещё от любимого прижить? Соглашайся на полюбовницу, ведь не раз уж друг дружку тешили». Соблазн был велик. И ненаглядное дитя и любый могли быть рядом, стоило лишь захотеть. «А помру, выйдут ко мне по белу облачку родители, бабушка да скажут: „Растили мы детей добрых, а вырастили татя-душегуба и блудницу. За какие грехи нас Бог наказывает, коли мы и в раю от стыда сгораем?“ Нельзя мне в сладкий грех впадать, все равно, что на могилки плюнуть. И так теперь за погостом ухаживать некому, бурьяном на следующий год порастет. Коли решила, так на своем стоять нужно. Да он и не зовет больше».
— Евдокия Яковлевна! — громко окликнул ее Юрий, Дуня вздрогнула. — Иди сюда, подсоби. Все равно без дела сидишь.
Евдокия подбежала к загону для лошадей.
— Видишь, кобыла моя разволновалась, — громко заговорил чернявый, чтобы все слышали, — ты вот здесь постой, погладь ее, слова какие ласковые на ушко пошепчи. Только смотри под копыта не подставляйся. Ближе подойди, покажу как.
Кобыла беспокойно металась по загону. Юрий обнял ее за шею и тихо зашептал:
— Как Твердятича с Еремкой смогла отвадить?
— Я их и не приваживала, — хитро улыбнулась Евдокия.
— Давно бы так разогнала, а то всё меня мучила. Погладь, не бойся.
Дуня начала бережно водить по шелковой гриве. Кобыла настороженно замерла.
— Гляди, понравилось, как лада моя привечает. Пусть хоть тебя приласкает, я-то давно у Дуняшки в небрежении, а тоже хочу под ручку кудри подставить.
— Так уж и давно?
Дуне вспомнилось, как страстно они любили друг друга в ту страшную торопецкую ночь, когда суровый князь убрался со двора. Как исцеляли они друг друга горячими поцелуями, как сплетались диким узором рук и ног, как была она с любимым единым целым. Пережитый страх убил стыд, смущение, хотелось любить, забыв хоть на краткий миг обо всем на свете. От нахлынувших воспоминаний бросило в жар. Юрий догадался, одарив ее кошачьей улыбкой раскосых глаз.
— А как кобылу твою кличут? — поспешила Евдокия развеять смущение.
Но теперь отчего-то смутился Юрко.
— Да так, зовут и зовут, — промямлил он, глядя на носы своих сапог.
— Да имя же у нее есть какое? — допытывалась девушка.
— Есть.
— Так какое?
— Дунькой ее кличут.
— Что?! — Евдокия поперхнулась.
— Назвал в честь девчушки, что меня спасла. Гривой на косы твои похожа, — Юрий продолжал взглядом буравить сафьян.
— Хорошо, что не козу али свинью, — разозлилась Дуня. — Жениться обещал, как вырасту, а сам…
— Пойду я, а то вон мне уж с носа машут, — чернявый развернулся уходить, — ежели чего стрясется, промеж коней прячься и топор при себе держи.
— Это ты мне али кобыле своей говоришь? — ехидно бросила ему в спину Евдокия.
— Обеим, — Юрий дал деру.
«Вот дитятко мое, каков твой батюшка. Гусь!»
А вокруг нарастал шум, суета. «Изгон! Изгон!
[65]» — слышалось отовсюду. Дуняша беспокойно оглянулась по сторонам. Ростовские вои спешно натягивали броню. Гребцы, побросав весла, обрядились в стеганные кожухи, из-под лавок достали тяжелые топоры. С соседнего струга корабелы подавали какие-то тревожные знаки. Где же враг? Сердце тревожно заколотилось. С десного берега на перерез стругам летели три легких ушкуя — небольших узких гребных судна, каждый по двадцать гребцов.