Вокруг — совсем другие горы, высокие, зеленые, добрые. Там она жила долгие и радостные годы — прежде Аквилеи. В самый жаркий день лета можешь ты там подняться по руслу к живому роднику, который ошпарит стылой водой, словно там, под горой, медленно тает огромная глыба льда. А может, так оно и есть? Только надо не забыть взять большую палку и постукивать по камням перед собой, разгребать траву — вежливо напоминать змеям, чтобы дали тебе дорогу. Если же встретишь озабоченного желудями кабана или самого хозяина леса — медведя — тут уже дорогу уступай ты, и поскорее… Правда, страшнее медведей оказались люди, но не надо, не надо об этом. Даже во сне — не надо.
И медведи ей ни разу не встречались — земля, которую она привыкла звать своей, была к ней добра. И небо — оно здесь ближе и проще, было привычней, чем в чинной торговой Аквилее. И вот этот мир зелени и сини она собирается покинуть ради чего угодно, только другого, — ради серой аквилейской хмари, которую никогда не видела прежде — и которую будет видеть до конца своих дней. И хорошо бы, думает она, этот конец пришел поскорее.
Рядом — родные лица, соседи, братья и сестры по вере. Эта община юна и прекрасна, как горные луга под облаками, около двадцати лет назад переселилась она в эту долину с побережья, чтобы отделиться от нечестия, чтобы жизнь их текла размеренно, по вере. Но теперь Паулина собирается в большой и чужой город, в котором никогда не была, в обитель суеты, в гнездо язычества. И с ней — двое мужчин.
Их провожает всё селение, это ясный день в начале осени, снег еще не лег на самые высокие вершины, дороги еще долго останутся проезжими. Вряд ли они сумеют вернуться до весны, эти мужчины. Она сюда не возвратится, хотя пока сама об этом не знает наверняка. Но догадывается. Не найдет она в себе сил смотреть на могучие горы, слушать привычный шелест речушки — они были свидетелями тому, что случилось. Не сможет ступать по траве, которая помнит дорогие шаги, и знать, что по этой траве никогда не пробежаться ее внукам. Возврата в прошлое нет, а что до дорогих могил — за ними присмотрят. Для встречи в вечности нет нужды привязываться к костям.
Но всё это она объяснит себе потом, а сейчас стоит на дороге у края селения вместе с двумя своими спутниками, обнимаясь на прощание с каждым и с каждой, кто остается.
— Зачем, — ворчит Ксанф-нелюдим, приземистый и пузатый, как сатир, обращаясь к статному красавцу Бардилию, — зачем такая дальняя дорога, зачем нам этот аквилейский епископ? Мы выбрали тебя в наши пресвитеры — вот и будь им.
— Не водится так у христиан — мягко возражает рассудительный Теодул, другой ее спутник, — это бесчиние какое-то выйдет. Христианских пресвитеров рукополагают епископы, так повелось от апостолов. Мы всё сделаем, как надо.
— Что он тебе, этот епископ — даст сил мертвых воскрешать?
Людской гул смолкает. О мертвых — это слишком свежо. Это больно. Не надо бы так…
— Я расскажу ему о наших… свидетелях, — отвечает Теодул, чуть помедлив, — чтобы вся Церковь знала о них, чтила их вместе с нами. Церковь — единый Божий народ, мы только гости и странники на земле, в нашем ли селении, в большом ли городе. И чтобы никто не потерялся, не придумал своей собственной вести, не сбился с пути — старшие возлагают руки на младших и призывают на них Духа. Так надо. Так должно быть.
— Если расскажешь о наших, тогда ладно, — соглашается нехотя Ксанф, — пусть знают, что и мы…
И выступает хор голосов, мужских, женских, подростковых, взволнованных:
— Спроси его, как правильно их почитать. Мы же не знали до сих пор…
— И вообще, мы почти ничего не знаем. Можно ли нам торговать с римлянами, нет ли в том греха? Может, лучше жить тем, что сами вырастим, выловим или соткем?
— Ну, торговать — что тут дурного, это ты хватил… а вот в городе мы когда были, пошли в термы. Не то, что в нашей речке на запруде купаться, совсем не то! Спроси, можно ли?
— Забыл, что еще и в театр ходил? Языческое действо!
— Ну, я ж не знал… да и что такого, ну, посмотрел на них, ни в чем таком не участвовал…
— А вот Воскресение Господне, говорят, некоторые не на всякий день Солнца вспоминают, а лишь когда у иудеев этот их праздник про Египет… а нам как?
— Да ну, на каждый надо!
— Может, раз в год все-таки по-особому? И кстати, когда оно, у иудеев, это вот их… на П называется?
— Мы тут при чем! Иудеи! Скажи еще — когда язычники Митру чтут или Осириса!
— Так Господь и сам по плоти от иудеев…
Голоса всё возбужденнее, их всё больше, им нужны ясные простые ответы на все вопросы жизни. А у некоторых — есть уже ответ. Им нужен большой, властный человек, который подтвердит, что именно их ответ — правильный. И такой человек есть в Аквилее. Называется епископ.
— Как надо? Пусть скажет, как надо!
Но это уже кричит ее собственный рот — и простые домашние горы сменились этой чужой, неизвестной, священной Горой, серой от пыли и жаркой от солнца. Жестокая это Гора. Арка скрывает проход туда, наверх, где будут даны ответы — но как войти в нее, как пройти мимо молчащего Старца? И Паулина трясет девчонку, крошечного младенца, словно вытрясти из нее хочет душу — или правильный ответ:
— Пусть скажет, как надо!
Старец чуть трогает ее за руку, чтобы остановить — слабое прикосновение сразу лишает ее сил, руки делаются ватными, воздух кисельным. А девочка так и не вернулась к яви, она озирает мутными глазами ее, Гору, Старца, безразличная ко всему.
Голос Старца тихий, усталый, строгий:
— Надо — кому?
Она просыпается. Вновь лежит задолго до рассвета в привычной комнате, где нет ни Горы, ни неба, а остался только вопрос. Ее вопрос — и ответ Старца, повернутый иной стороной. И она знает, что есть только один правильный ответ: «это надо мне», — но кажется, не в силах его произнести даже в низкий и неразличимый потолок, произнести для самой себя, для своего вновь пустившегося в бешеную скачку сердца. Зачем же врать, что это ей надо?
Ничего. Она полежит, сердце уймется, займется заря и будет новый день, в котором все «надо» будут расставлены по местам: рынок, готовка, уборка, еда. Ах да, и молитва.
Она не встает с постели, чтобы поговорить с Господом, — а всегда ведь вставала. Она вообще не молится — она просто прижимается щекой к невидимой теплой Ладони и говорит ей просто и нежно, как отвыкла говорить любимым, потому что все ее любимые мертвы:
— Господи… да ведь надо-то мне — Тебя.
День третий. Зелень земная.
Старые термы не были самыми роскошными в городе — потому они и звались старыми, да и были на самом деле таковы: тесноватые, с выщербленными мраморными скамьями, а расписная штукатурка местами обвалилась. Но уж больно банщик был хорош: топили у него в меру, чтобы из холодного бассейна в горячий нырять в самый раз и чтобы в раздевалке не мерзнуть даже зимой. Да и спину он мог размять, как никто. Но самое, пожалуй, ценное: хотя термы открыты для любого свободного, — на то они и термы, — но можно было договориться, чтобы он, скажем так, отсоветовал досужим посетителям заходить сюда именно в тот день и час, когда отдыхает в них маленькая и дружная компания. Не за бесплатно, разумеется, и даже не за обычную цену, а за тройную.