В 1958 Главная Военная Прокуратура СССР ответила им: ваша вина доказана и к пересмотру нет оснований. Лишь в 1962, через 20 лет, прекращено было их дело по 58–10 (антисоветский умысел) и 58–11 ("организация" из мужа и жены). По статье же 193-17-7-г (соучастие дезертирству) определена была им мера 5 лет и применена (! через двадцать лет!) сталинская амнистия. Так и написано было двум разбитым старикам в 1962 году: "с 7 июля 1945 года вы считаетесь освобожденными со снятием судимости"!
Вот чего боится и чего не боится злопамятный мстительный нерассудливый Закон!
После амнистии стали мазать, мазать кисти КВЧ и издевательскими лозунгами украсили внутренние арки и стены лагерей: "На широчайшую амнистию — ответим родной партии и правительству удвоением производительности труда!"
Амнистированы-то были уголовники и бытовики, они уходили, а уж отвечать удвоением должны были политические… Чувство юмора — не просветляло начальства.
С нашим, «фашистским», приездом тотчас начались в Новом Иерусалиме ежедневные освобождения. Ещё вчера ты видел этих женщин в зоне безобразными, отрёпанными, сквернословящими — и вот они преобразились, помылись, пригладили волосы и в невесть откуда взявшихся платьях в горошину и в полоску, с жакетами через руку скромно идут на станцию. Разве в поезде догадаешься, как она волнисто умеет запетлять матом?
А вот выходят за ворота блатные и полуцвет (подражающие). Эти не оставили своих развязных манер и там: они ломаются, приплясывают, машут оставшимся и кричат, а из окон кричат их друзья. Охрана не мешает — уркам всё можно. Один уркач не без выдумки ставит стоймя свой чемодан, легко на него становится и, заломя шапку, откидывая полы пиджачка, где-то сдрюченного на пересылке или выигранного в карты, играет на мандолине прощальную серенаду лагерю, поёт какую-то блатную чушь. Хохот.
Освобождённые ещё долго идут по тропинке вокруг лагеря и дальше по полю — и переплёты проволоки не закрывают открытого обзора нам. Сегодня эти воры будут гулять по московским бульварам, может быть в первую же неделю они сделают скачок (обчистят квартиру), разденут на ночной улице твою жену, сестру или дочь.
А вы пока, фашисты (и Матронина — тоже фашист), — удвойте производительность труда!
* * *
Из-за амнистии везде не хватало рабочих рук, шли перестановки. На короткое время меня из карьера «бросили» в цех. Тут я насмотрелся на механизацию Матрониной. Всем здесь доставалось, но удивительнее всех работала одна девчёнка — поистине героиня труда, но не подходящая для газеты. Её место, её должность в цеху никак не называлось, а назвать можно было — "верхняя расставлялка". Около ленты, идущей из пресса с нарезанными мокрыми кирпичами (только что замешанные из глины, они очень тяжелы), стояли две девушки — нижняя расставлялка и подавалка. Этим не приходилось сгибаться, лишь поворачиваться, и то не на большой угол. Но верхней расставлялке — стоящей на постаменте царице цеха, надо было непрерывно: наклоняться; брать у ног своих поставленный подавалкой мокрый кирпич; не разваливая его, поднимать до уровня своего пояса или даже плеч; не меняя положения ног, разворачиваться станом на прямой угол (иногда направо, иногда налево, в зависимости от того, какая приёмная вагонетка нагружалась); и расставлять кирпичи на пяти деревянных полках, по двенадцати на каждой. Движения её не знали перерыва, остановки, изменения, они делались в быстром гимнастическом темпе — и так всю 8-часовую смену, если только не портился пресс. Ей всё подкладывали и подкладывали — половину всех кирпичей, выпускаемых заводом за смену. Внизу девушки менялись обязанностями, её никто не менял за восемь часов. От пяти минут такой работы, от этих махов головой и скручиваний туловищем должно было всё закружиться. Девушка же в первой половине смены ещё и улыбалась (переговариваться из-за грохота пресса было нельзя), может быть ей нравилось, что она выставлена на пьедестал как королева красоты, и все видят её босые голые крепкие ноги из-под подобранной юбки и балетную гибкость талии.
За эту работу ей давали самую высокую в лагере пайку: триста граммов лишнего хлеба (всего в день — 850) и на ужин кроме общих чёрных щей — "три стахановских": три жалких порции жидкой манной каши на воде — так мало её клали, что она лишь затягивала дно глиняной миски.
"Мы работаем за деньги, а вы за хлеб, это не секрет", — сказал мне вольный чумазый механик, чинивший пресс.
А приёмные вагонетки откатывали мы с одноруким алтайцем Луниным. Это были как бы высокие башенки — шаткие, потому что от десяти полок по двенадцать кирпичей центр тяжести их высоко поднимался. Гибкую, дрожащую, как этажерку, перегруженную книгами, — такую вагонетку надо было тянуть железной ручкой по прямым рельсам; взвести на подставную тележку (шабибюнку); застопорить на ней; теперь по другой прямой тянуть эту тележку вдоль сушильных камер. Остановившись против нужной, надо было вагонетку свезти с тележки и ещё по новому направлению толкать вагонетку перед собой в камеру. Каждая камера была длинный узкий коридор, по стенам которого тянулось десять пазов и десять планок. Надо было быстро без перекоса прогнать вагонетку вглубь, там отекать рычаг, посадить все десять полок с кирпичами на десять планок, а десять пар железных лап освободить и тотчас же выкатываться с пустой вагонеткой. Вся эта придумка была, кажется, немецкая, прошлого века (у вагонетки была немецкая фамилия), да по-немецки полагалось, чтобы не только рельсы держали вагонетку, но и пол, настланный под ямами, держал бы откатчика — у нас же доски были прогнившие, надломанные, и я оступался и проваливался. Ещё наверно полагалась и вентиляция в камерах, но её не было, и пока я там возился с неукладками (у меня часто получались перекосы, полки цеплялись, не садились, мокрые кирпичи шлёпались мне на голову) — я наглатывался угарного запаха, он саднил дыхательное горло.
Так что я не очень горевал по цеху, когда меня снова погнали на карьер. Не хватало глинокопов — они тоже освобождались. Прислали на карьер и Борю Гаммерова, так мы стали работать вместе. Норма была известная: за смену одному накопать, нагрузить и откатить до лебёдки шесть вагонеток (шесть кубометров) глины. На двоих полагалось двенадцать. В сухую погоду мы вдвоём успевали пять. Но начинался мелкий осенний дождичек-бусенец. Сутки, и двое, и трое, без ветра, он шёл не усиливаясь и не переставая. Он не был проливным, и никто бы не взял на себя прекратить наружные работы. "На трассе дождя не бывает!" — знаменитый лозунг ГУЛАГа. Но в Новом Иерусалиме нам что-то не дают и телогреек, и под этим нудным дождичком на рыжем карьере мы барахтаемся и мажемся в своих старых фронтовых шинелях, впитавших в себя к третьему дню уже по ведру воды. И обуви нам лагерь не даёт, и мы раскисляем в жидкой глине свои последние фронтовые сапоги.
Первый день мы ещё шутим:
— Ты не находишь, Борис, что нам очень позавидовал бы сейчас барон Тузенбах? Ведь он всё мечтал работать на кирпичном заводе. Помнишь? — так наработаться, чтобы придти домой, повалиться и сразу уснуть. Он полагал, очевидно, что будет сушилка для мокрого, будет постель и горячее из двух блюд.
Но мы откатываем пару вагонеток и, сердито стуча лопатой о железный бок следующей вагонетки (глина плохо отскакивает), я говорю уже с раздражением: