Он опирался на мою руку и в этот момент сделался особенно тяжел. Понимаешь? Я думал, что-нибудь с Т. А. – нет.
Он смотрел на прилавок, на котором стоял великолепный (советский) бинокль. Я понял, что он его тут же немедленно купит (800 рублей), и бинокль – восьмикратный! Ого! Бледный, говорю, в холодном поту, он пересчитал свои деньги и говорит мне:
– Надо скорей купить.
У него не хватило, я добавил, потом он, конечно, повесил (это был футляр) бинокль на грудь, и мы пошли гулять далее по магазину.
Т. А., облетевшая то, что хотела облететь, наконец увидела и нас.
– Ну надо ехать. Как раз к обеду.
– Поехали, – говорит она. – А это что у тебя на груди болтается?
– Да это, – он говорит, – чепуха, не обращай внимания.
Я, как шофер и, конечно, друг бинокля, как ты понимаешь, в дело не влезаю.
– Нет, позволь, Арсений, – говорит Т. А. – Но это же, кажется, бинокль?
– Да. Тут мы с Юрочкой думали-думали и решили купить.
– И сколько же он стоит?
– Это был последний экземпляр, и мы его купили по смехотворно низкой цене.
– Арс! Но у тебя есть по крайней мере шесть биноклей и еще подзорная труба!
– Таня, ты – не понимаешь! У меня есть бинокли – шестикратные (труба не в счет), двенадцатикратные, но восьмикратного у меня не было.
– Ну, смотрел бы в шестикратный!
– А где он? – резонно спросил Арсений Александрович.
– В Голицыне.
– Но мы-mo в Солнцеве. А я хочу сейчас посмотреть!
– Т. А., – сказал я, – он, кажется, имеет право.
Теперь, Фазилъ, почему я этот фрагмент своих воспоминаний о великом поэте посвящаю тебе: слушай, бинокль интересовал его потому, что приближал далекое! Понимаешь, то, до чего рукой нашей не дотянуться.
Рукой не дотянуться, не увидеть глазом. Приблизить невидимое, осмыслить приближенное – подлинная стихия поэта.
«Любовь к Арсению Александровичу Тарковскому совершенно неистребима во мне», – писал Юрий Коваль. Их дружба была нежной. В книге Коваля «АУА» напечатаны прелестные маленькие эссе о Тарковском в духе письма к Искандеру. Арсений Александрович рисовал Коваля, а Коваль – Тарковского. Сохранился их двойной фотопортрет с одинаковыми «а ля Шерлок Холмс» трубками – иронический документ общности. И все же дело не в том, что «оптические» пристрастия Тарковского объяснимы лишь стремлением к тому, до чего не может дотянуться рука. Вся мировая философия и поэзия втянута в сознание, осознание себя частью Космоса: от мифологической одушевленной уютной Вселенной Гомера до страшной холодной Маяковского («Пустота. Летите, в звезды врезываясь»).
Вся поэтика суть «часы и календарь». Закономерно или нет, но приходит на память Владимир Набоков, не с телескопом, но с микроскопом.
Гораздо позже я вновь открыл ту же отчетливую и молчаливую красоту на круглом сияющем дне волшебной шахты лабораторного микроскопа. Арарат на стеклянной пластинке уменьшением своим разжигал фантазию, орган насекомого под микроскопом был увеличен ради холодного изучения. Мне думается, что в гамме мировых мер есть такая точка, которая достигается уменьшением крупных вещей и увеличением малых: точка искусства
[33].
Набоков был современником Тарковского. У них (при несомненности различий) было много общего. Например, вечная ностальгия о «потерянном рае» детства. «Выра» Набокова была Елисаветградом Тарковского. Они одновременно в 1919 году утратили свой лучезарный рай, и оба всю оставшуюся жизнь его вспоминали. И оба (и снова по-разному) не имели дома. «Хвала тебе, мой быт, лишенный быта», – пишет Тарковский. Набоков отдавал предпочтение жизни в гостиницах, т. е. не стремился к оседлости.
Одну из глав своих мемуаров «Писательский клуб» поэт Константин Ваншенкин посвятил Тарковским. Как и все современники, он был под обаянием таланта и личности Арсения. Но особенно меня поразила одна его мысль, неожиданно вдруг совпавшая с моим наблюдением. Он пишет:
У них (Тарковских) была «Волга», Таня ее водила. Была своя дача, просторная квартира в Москве. Но они часто и подолгу обитали в подмосковных писательских домах. Предпочитали такой образ жизни.
И далее неожиданно:
Известно, что Набоков с женой в последний швейцарский период постоянно жили в гостинице. Но одно дело их комфортабельный фешенебельный отель под пятью звездочками и другое – Малеевка или Переделкино.
Думается, дело не в «звездочках», но в общих для глубоких и философских душ, космически интуитивных чувствах «временного постоя» здесь, на Земле.
Оба совсем особенно относились к «бабочкам».
Бабочки хохочут, как безумные,
Вьются хороводы милых дур
По лазурному нагромождению
Стереометрических фигур.
Для Набокова – изучение стереометрических фигур было профессией, в которой он много преуспел. Не знаю, уместно ли здесь упоминание о еще одной общей с Набоковым страсти – все к тем же стереометрическим фигурам, к шахматам.
Гляди: вон там, на той скале – Пегас!
Да, это он, сияющий и бурный!
Приветствуй эти горы. День погас,
А ночи нет… Приветствуй час пурпурный.
Над крутизной огромный белый конь,
Как лебедь, плещет белыми крылами,
И вот взвился, и в тучи, над скалами,
Плеснул копыт серебряный огонь.
Владимир Набоков
И трудно найти более точное определение поэтической форме Тарковского, нежели то, которое дал Набоков: «сотворить органическое чудо – стихотворную строчку – совокупление звука и образа»
[34].
Я по каменной книге учу вневременной язык,
Меж двумя жерновами плыву, как зерно в камневерти,
И уже я в двухмерную плоскость проник,
Мне хребет разломало на мельнице жизни и смерти
[35].
В 1974–1975 годах, уже имея мировое признание, его сын Андрей работает над фильмом «Зеркало», первоначальное название которого «Белый, белый день» было строкой из стихотворения его отца, связанного, в свою очередь, с тенью Александра Карловича Тарковского.
Отец стоит на дорожке
Белый-белый день.
Их отношения, по сути, изменились давно. Они не только отец и сын. Они не только род Тарковских. Они равнозначные творцы, их дыхание сливается в рожденной новой художественной форме киноленты «Зеркало». Арсений Александрович читает сам в фильме свои стихи «Жизнь, жизнь» 1965 года.