Такова жизнь. И ничего с этим не поделаешь.
Лена, выросшего на окраине Чикаго, учили видеть предел так же отчетливо, как горизонт Среднего Запада, – и это умение ему пригодилось.
Он распахнул стеклянные двери вокзала, открывавшие путь в Нью-Йорк – в мир.
Средняя часть острова напоминала ему родной город: широкие, равноудаленные авеню образовывали с улицами предсказуемый узор, и этот порядок нарушала только диагональ Бродвея. Если идти на юг, то справа на пятьдесят кварталов тянулся парк; на углах летом колыхались зеленые верхушки деревьев, а зимой белое небо над серыми зданиями опиралось на голые ветви. После парка ты попадал в решетку городских улиц, где по-прежнему мог представить себя руководителем, вокруг которого медленно вращается мир, – двадцать кварталов на милю, свет в конце каждого квартала и здания, устремленные прямо к горизонту у тебя над головой. Там ты можешь пройти почти сотню кварталов, а затем попасть в веселую преисподнюю Виллиджа.
Поезд из Чикаго привез сюда Лена десять лет назад; он поступил в Колумбийский университет и жаждал всего. И знал, что желаемое, каким бы оно ни было, находится прямо здесь. Все. Четыре года он провел в университете Лиги плюща, в этом беспокойном месте, где старые добрые американские ребята учились бок о бок с сыновьями евреев из Бруклина и в спорах придавали миру новые очертания. Они спорили и шатались по улицам Нью-Йорка в поисках своей судьбы. В поисках своего будущего. Нетерпеливые. Рвущиеся в бой.
В 1953 году он получил диплом с отличием и отправился в Корею, движимый долгом чести, желанием отблагодарить страну, которая приняла его отца и мать, бежавших из Германии. А вместо этого он проводил время, стоя в очередях в душной столовой, ожидая еды, и видел вокруг себя лишь таких же парней, как он, надолго вырванных из стремящейся вперед жизни, скучающих, усталых и испуганных. Он не видел вообще ничего до тех пор, как однажды утром на их дивизию не обрушился неожиданный удар, после чего он очнулся в мешке воздуха под кухонным мусором, тупо глядя на лежащего в метре от него мертвого парня, которому он только что передал кофейник.
По возвращении Лен твердо знал, что, каким бы ни был его долг, он расплатился сполна. Он с ревом ворвался в город. Устроился на летний период в фирму, где работал его сокурсник, собираясь лишь слегка прощупать почву, но обнаружил в себе талант к числам и, что еще важнее, умение открывать дверь и проникать в следующий кабинет. Лето превратилось в год, в конце которого он поступил в Гарвардскую школу бизнеса.
«Я точно знаю, кто вы, – как-то с усмешкой сказал его научный руководитель. – И куда вы стремитесь».
«Куда же, сэр?»
«Я бы сказал, на самый верх. Но остается один вопрос, Леви: вы хотите быть агнцем среди львов или львом среди агнцев?»
«Сэр?»
«Выбирайте, Леви. Выбирайте цель».
Лен понял. Ищи самую легкую мишень и делай лучший выстрел. Месяц назад, получив гарвардский диплом, он отклонил предложение Ротшильдов и устроился в «Милтон Хиггинсон», возглавляемую представителями старой элиты, которые вели свою родословную чуть ли не от «Мейфлауэра»; было известно, что фирма занимается надежными инвестициями, без лишнего шума и какой-либо рекламы. «Если вы о нас не знаете, – шутили сотрудники, – значит, мы вам не нужны». Но Лен был твердо намерен заявить о себе, причем очень скоро. Лен хотел стать львом.
Девушка на противоположной стороне улицы остановилась, едва сойдя с тротуара. Мимо пронеслось такси, а на светофоре тем временем желтый сменился красным; водитель нажал на гудок, прозвучавший словно ругательство, загоняя покрасневшую девушку обратно на тротуар. Лен смотрел, как она поправляет волосы, и снова подумал о девушке с Пенсильванского вокзала, о том, как она тряхнула темноволосой головой и поприветствовала его, а потом лишилась чувств. В тот момент он рванул наверх, расталкивая спускавшихся по лестнице людей. И увидел, как она неподвижно лежит на полу, а над ней склоняется сестра. Почему он взял ее за руку? Те несколько минут он сжимал ее ладонь, словно пойманную птицу. В те несколько минут ему больше ничего не было нужно.
Загорелся зеленый, и Лен сошел с тротуара и влился в толпу на Бродвее; эта асфальтовая лента тянулась до самого конца Манхэттена, в Виллидж, куда он и направлялся и где уже зажигали огни кафе и бары, хотя было еще светло, а небо пылало жаром.
На углу Хадсон и Бэнк-стрит бакалейщик-итальянец опустил решетку перед витриной, и металл лязгнул о тротуар, желая хозяину спокойной ночи. Дневная жара все еще висела над улицами легким покрывалом, и девушки в летних платьях мелькали в дверях, под руку с мужчинами или держась особняком, будто дразня, так что мужчинам хотелось протянуть руку и дотронуться до них, словно персонажам рассказа. Да это и был рассказ – рассказ о летнем вечере и городе, который ревел за порогом маленьких убежищ, куда любой мог войти в поисках тишины и холодного пива.
Мосс Милтон сидел на своем обычном месте в глубине таверны «Белая лошадь» и сквозь завесу табачного дыма наблюдал за столиком писателей. Свободный союз мужчин, которые склонялись друг к другу и рассказывали что-то, чего Мосс издалека слышать не мог; их силуэты, наполовину скрытые дымом, то сближались, то отдалялись, а разговоры и взрывы смеха подчинялись какому-то рваному ритму. Мосс наблюдал за ними, словно невидимка, да он и был невидимкой – просто очередной молодой человек в роговых очках, аккуратно одетый, с зачесанными набок густыми черными волосами.
Если бы ему удалось выразить все это в песне – этот дым, эти разговоры летним вечером, темные деревянные стены таверны над разгоряченными, покрасневшими лицами. Один из мужчин с закатанными рукавами что-то доказывал, размахивая сигаретой. Содружество. Один голос, чистый и красивый тенор, потом еще один; они сплетались и расплетались. Третий голос, выше на треть тона, птицей порхал на ветвях первых двух. Затем четвертый. А капелла. Люди легко соединялись и распадались, но были устойчивы и сильны – все было возможно, все летело на крыльях песни. Если бы песня смогла все это, смогла бы тебя увлечь, заставляя остановиться и слушать, передала бы сплетение и соединение нитей и эта серебряная дорожка, эти десять аккордов, где сливаются все голоса, все ноты, протянулась бы к одному такту, потом к другому, превращаясь в широкую милю звука, несущуюся на этих тактах вперед, – тогда все действительно стало бы возможным, как это казалось Моссу в последние дни. В последние дни страна висела неподвижно, затаив дыхание, словно ныряльщик в высшей точке своего полета. Это была бы песня для Америки – для нынешней, настоящего момента, – и он почти слышал ноты в своей голове.
Почти. Двухударное слово. Мосс закрыл глаза и допил последний глоток виски. Слишком поздно. Почти.
У него были деньги и старинная фамилия. У него было все, чтобы преуспеть в мире каркасных коттеджей и вечерних поездов до загородного дома, сухого мартини перед ужином и тщательно завитых кудрей надушенных жен. У него были костюмы из добротной ткани. Однако он был непростительно одержим духом противоборства. Будущее лежало перед ним, словно каменная темница – прочная, неотвратимая – посреди широкого луга, прежде безмятежного. Стояло последнее лето, последнее настоящее лето – для Мосса. Осень положит конец всем песням. И он не видел, как этого избежать.