Внешне Бунин как будто бы остался холоден и бесстрастен по отношению к первой русской революции. В то время как другие, разночинные писатели, брались за самые злободневные темы, он неторопливо шлифовал свои произведения об угасающих дворянских гнездах, путешествовал по Ближнему Востоку, Малой Азии, Египту и Цейлону. «Если русская революция волнует меня все-таки более, чем персидская, я могу только сожалеть об этом», – признается он в своем путевом дневнике. Мы не найдем и в стихах этого периода города, городской жизни, отзвуков общественной борьбы. Редкостные для него вольнолюбивые мотивы звучат холодноватой риторикой. Он спешит увести читателя в поле, в лес, или спокойно любуется морским прибоем, или в чеканных стихах запечатлевает человека, размышляющего с потухающей сигарой перед камином о суете жизни.
И все же появление в дальнейшем таких «тузовых» (выражение Горького) вещей, как «Деревня», «Суходол», «Господин из Сан-Франциско», доказывает, какая огромная «подземная» работа должна была им предшествовать. Свидетельство тому, например, стихотворение 1907 года «Пустошь» (своего рода поэтическая параллель к «Суходолу», только написанная четырьмя годами раньше), в сдержанно благородных тонах воссоздающее образы отравленных рабьей психологией людей, тех, кто отдал все свои силы темной «Суходольской» жизни:
Мир вам, давно забытые! – Кто знает
Их имена простые? Жили – в страхе,
В безвестности – почили. Иногда
В селе ковали цепи, засекали,
На поселенье гнали. Но стихал
Однообразный бабий плач – и снова
Шли дни труда, покорности и страха…
Мир вам, неотомщенные! – Свидетель
Великого и подлого, бессильный
Свидетель зверств, расстрелов, пыток, казней,
Я, чье чело отмечено навеки
Клеймом раба, невольника, холопа,
Я говорю почившим: «Спите, спите!
Не вы одни страдали: внуки ваших
Владык и повелителей испили
Не меньше вас из горькой чаши рабства!»
Это стихотворение было написано, когда большинство вчерашних знаниевцев, в обстановке начавшейся реакции, отступили от прежних демократических заветов. Остро переживая смену общественных настроений, Горький писал Чирикову в марте 1907 года: «У меня странное впечатление вызывает современная литература, – только Бунин верен себе, все же остальные пришли в какой-то дикий раж и, видимо, не отдают себе отчета в делах своих». Цельность Бунина-художника, не поддававшегося «моде» ни в пору общественного подъема, ни в годы его спада, помогла ему не только остаться самим собой, но и выйти к новым творческим рубежам.
Если на грани века для бунинской поэзии наиболее характерна пейзажная лирика, в ясных традициях Фета и А. К. Толстого («Перед закатом набежало…»; «На окне, серебряном от инея…»; «Осень. Чащи леса. Мох сухих болот…» и т. п.), то в последующие годы Бунин все больше обращается к лирике философской, продолжающей тютчевскую проблематику. Личность поэта необычайно расширяется, обретает способность самых причудливых перевоплощений, находит элемент «всечеловеческого» (о чем говорил, применительно к Пушкину, в своей известной речи Достоевский):
Я человек: как бог, я обречен
Познать тоску всех стран и всех времен.
(«Собака», 1909)
Жизнь для Бунина – путешествие в воспоминаниях, причем не только личностных, но и воспоминаниях рода, класса, человечества. Поверхностный атеизм («Каменная баба», 1903–1906; «Мистику», 1905) сменяется пантеистическим восприятием мира и своего рода метафизическим исследованием глубинных основ нации. На бунинском циферблате истории нет стрелок. Да и не стрелки важны ему, а те полустертые загадочные знаки, которые показывают всегда одно и то же «время». Он стремится прочесть и разгадать сокровенные законы нации, которые, по его мнению, незыблемы, вечны.
Не случайно именно в 1910-е годы в его поэзию особенно широко вторгается стихия крестьянского фольклора, устной народной поэзии. Легенды, предания, притчи, сказания, частушки, лирические сельские песни, «страдания», прибаутки и присказки – россыпи мудрости народной – заполняют страницы рассказов и повестей, преображенные, становятся стихами («Два голоса», «Святогор», «Мачеха», «Отрава», «Невеста», «Святогор и Илья», «Князь Всеслав», «Мне вечор, младой…», «Аленушка» и т. д.).
Поэзия Бунина окончательно утверждается как поэзия глубоко национальная. И тут снова обнажается глубокая межа, резко отделяющая Бунина от декадентского лагеря, в частности от «старших символистов». Национальное, русское было в общем-то если не чуждым, то второстепенным, скажем, «латинянину» Вячеславу Иванову (не случайно затем принявшему католичество), ученику Моммзена, филологу и археологу, человеку феноменальных, энциклопедических знаний, – как и другим: кабинетному богоискателю и литератору-метафизику Мережковскому, сыну камергера двора, или внуку пробочного короля, книжному эрудиту Брюсову. Скорее можно найти точки соприкосновения у Бунина с «младшими символистами», и прежде всего со столь нелюбимым им Блоком, но Блоком, уже преодолевшим туманно-мистические дали своего «первого тома», Блоком – автором «Родины» и «На поле Куликовом». Этот поворот к национальному происходит в творчестве Блока в те же самые годы, когда появились и бунинские произведения, широко запечатлевшие деревенскую Русь.
Достойно упоминания и то, что проза Блока, хотя и оставшаяся неразвернутой, фрагментарной, позволяет, однако, и тут наметить любопытную перекличку. Забегая вперед, отметим, что проза эта, вспаханная плугом поэта, обнаруживает некоторые черты, принципиально близкие бунинской эстетической – и даже шире – исторической концепции.
В одном и том же 1921 году написаны рассказ Бунина «Косцы» и элегия Блока «Ни сны, ни явь», отпевающие старую Россию. Поразивший Блока эпизод становится отправной точкой для самых широких лирических размышлений о судьбе страны: «Мы сидели на закате всем семейством под липами и пили чай. За сиренями из оврага уже поднимался туман. Стало слышно, как точат косы. Соседние мужики вышли косить купеческий луг… Вдруг один из них завел песню. Без усилия полился и сразу наполнил и овраг, и рощу, и сад сильный серебристый тенор… Я не знаю, не разбираю слов; а песня все растет. Соседние мужики никогда еще так не пели. Мне неловко сидеть, щекочет в горле, хочется плакать…» и т. д.
Правда, у Блока лишь намечено то, что Бунин превращает в звучащую и поэтическую картину, да и слова песни Бунин, в отличие от Блока, не только «разбирает» – он знает их сызмальства: «Мы шли по большой дороге, а они косили в молодом березовом лесу поблизости от нее – и пели ‹…›. Они косили и пели, и весь березовый лес, еще не утративший густоты и свежести, еще полный цветов и запахов, звучно откликался им. ‹…› Казалось, что нет, да и никогда не было, ни времени, ни деления его на века, на годы в этой забытой – или благословенной – Богом стране. И они шли и пели среди ее вечной полевой тишины, простоты и первобытности с какой-то былинной свободой и беззаветностью. И березовый лес принимал и подхватывал их песню так же свободно и вольно, как они пели…»