Лев Николаевич открыл глаза. Ветер бился об окно, Саша дремала рядом. Было тихо. Лев Николаевич сжал ладонью лоб и нахмурился. «Нельзя, чтобы она поймала. Я убежал ведь от нее. Я бросил же ее, она права, права, бесконечно права. Но я не могу вернуться, я так сам себя скорее убью, чем Бог. Эти ее истерики и сцены, ее болезнь, ее крики, я так больше не могу… Не могу! – Лев Николаевич стукнул кулаком по постели и быстро оглянулся на Сашу. Она еще спала. – А все из-за меня. С Чертковым снова, а она ведь так его не любит. И завещание – бедная Сонечка, она думает, если я отдам права на свои книжки Черткову, она и дети останутся без денег. Но это же глупость! Чтобы я обокрал свою же собственную семью? И как она терзается, и невозможно… Нет, надо убежать, удрать, чтобы не догнали. Чтобы ни Софья Андреевна, ни Чертков, ни Бог – убегу, убегу, убегу!» Лев Николаевич привстал на подушках. Он почувствовал небывалую силу, ему показалось, что больше нет не только жара, но и слабости, что все его здоровье снова к нему вернулось. Он улыбнулся и глубоко вздохнул. Вдруг он услышал голос Саши.
– Что тебе, папаша? – Саша подошла к кровати и наклонилась к отцу.
– Пусти, пусти меня.
Лев Николаевич попробовал оттолкнуть дочь, но она не двинулась с места. Саша схватила отца за руки. Он нахмурился, заскрипел зубами, напряг все тело и попытался вырваться, но только почувствовал ужасную боль в правом боку. Его лицо скривилось, он крикнул:
– Пусти, пусти, ты не смеешь держать меня, пусти!
– Папа! Пожалуйста, ты бредишь! Папенька, ляг, уже скоро утро, все будет хорошо, папочка!
Саша готова была заплакать, но Лев Николаевич как будто ничего не замечал. Он вырывался несмотря на боль (а боль все разрасталась – из правого бока она перешла в левый – и дальше стала подниматься по спине, пока не подкатила к горлу), и Саша почувствовала, что больше держать его не сможет. Тогда, хватая отца за руки и пытаясь уложить его в постель, она обернулась в сторону двери и надрывно закричала:
– Доктор, доктор, скорее сюда!
Через минуту в домик ворвался Маковицкий. Он подбежал ко Льву Николаевичу, легко отстранил Сашу и, крепко сам взявшись за руки Льва, стал шептать ему:
– Все будьет в порядке, Льев Ньи́колаевич, все будьет наилучшим образом, очень хо́рошо. Вам только бы проспаться – и все. Это вы просто ко́шмар увидьельи, в бреду. Вы по ночам говоритье постоянно, вот органьизм и нье успевает отдохнуть. Ну-ну, ложитьесь, ложитьесь, дорогой Льев Ньи́колаевич.
Полностью обессилев, Лев Николаевич поддался уговорам Маковицкого и лег обратно в постель. На улице рассеялся туман, и луна осветила дальние вагоны, рельсы и объективы камер. Лев Николаевич грустно перевел взгляд с Маковицкого на Сашу и обратно. Оба были растрепаны. «И снова ты глупости всякие делаешь. Эх ты, писатель. Расстраиваешь всех». Лев Николаевич тихо проговорил:
– Вы меня простите, родненькие. Я просто… Боюсь просто очень, – Лев Николаевич закашлялся, – очень боюсь. Вроде не боялся никогда, а теперь боюсь… Сашенька, – Лев Николаевич посмотрел на дочь, – я скоро, кажется…
– Не говори! Не говори, папа! – Саша отвернулась к двери и вытерла платком глаза.
– Хорошо, хорошо, не буду, только не плачь. Все хорошо, все образуется. – Лев Николаевич похлопал по руке Маковицкого и грустно улыбнулся: – Я только попросить хотел… Маменька… Я хочу ее… – Лев Николаевич тяжело сглотнул. – Впрочем, неважно. Какие новости, как она там? Что она делает? Чем занимается?
Саша и Маковицкий переглянулись. Врач отрицательно покачал головой. Лев Николаевич это заметил.
– Папенька, может быть, тебе лучше не говорить? Ты волнуешься.
– Говори, говори, что же для меня может быть важнее этого? Кто с ней? Хорош ли доктор?
– Нет, мы с ним расстались. Зато очень хорошая фельдшерка, она служила три с половиной года у Корсакова и, значит, к таким больным привыкла.
– А полюбила она ее? – Лев Николаевич посмотрел на свою рубаху и снова заметил на ней нитку.
– Да.
– Ну дальше. Ест она?
Саша закатила глаза и умоляюще посмотрела на Маковицкого. Тот пригладил бороду и бегло произнес:
– Льев Ньи́колаевич, вам бы поспать… Очень хорошо бы вам се́йчас поспать…
Лев Николаевич умоляюще взглянул на дочь, затем на врача и устало отвернулся к стенке. «Любовь, шкаф, Сонечка, вранье. Шкаф, Сонечка, вранье, любовь. Рассказ: куст крыжовника хочет пробраться к кусту малины, но скрыт от него дубовой рощей. Малиновый куст знает, что крыжовник здесь, но боится его прихода, хотя и хочет… Хочет… Мораль… Не знаю, какая здесь мораль. Глупый старик. Очень глупый старик».
Стояла ночь. Маковицкий по просьбе Саши остался ночевать с ней и Львом Николаевичем. За окном было ветрено и холодно. Никого не было на станции Астапово – все журналисты разбрелись по вагонам, все служащие спрятались в домиках, все спали. Одна Софья Андреевна Толстая в черном пальто и белом платке стояла за окном домика начальника станции Озолина, прислонившись к стеклу, и старалась разглядеть умирающего мужа. Внутрь ее не пускали. Она закрыла глаза и попыталась вспомнить все те обиды, что ей нанес муж за полвека, прожитые вместе. Вспоминался Чертков – разлучник, паразит, уведший ее Левочку из семьи, – вспоминалось завещание, составленное, чтобы обогатить совсем чужих людей и обокрасть своих, – вспоминалась нелюбовь. И сквозь все это прорывались ее крики и его молчание, его извинения и ее попытки утопиться, лечь под поезд, отравиться. Софья Андреевна вспомнила себя в восемнадцать лет и мужа в тридцать четыре, когда они только стали мужем и женой, когда все было счастливо, когда была любовь. А сейчас – сейчас в последний раз загорелся свет в одном из вагонов журналистов – загорелся и сразу же потух, как будто его не было вовсе. Когда Софья Андреевна открыла глаза, Лев Николаевич уже был без сознания.
Христос и Лев Николаевич сидели на обломках Нотр-Дама и говорили. Лев Николаевич больше не чувствовал в себе прежних сил. Он попеременно смотрел то на правую, грязную от пепла ладонь, то на нитку на рубахе. Наконец он выдохнул и начал:
– Как вы не понимаете? Отчего вы не хотите понять, что люди в вас нуждаются и хотят только, чтобы вы их всячески наставляли и по-всякому им помогали? Это так просто… Почему вы не хотите это сделать?
– Лева, ну что, что сделать? Потушить огонь? – Христос взглянул на горевшие витражи Собора. – Ну потушу я огонь, а дальше что? Опять подожгут… Надо же понять. Я вот чувствую, – Христос встал и посмотрел наверх, – чувствую, будто ответ где-то совсем близко, в руках у меня буквально… А когда пытаюсь его ухватить, – Христос сделал вид, что что-то ловит, – в руках нет уже ничего.
– Люди… Мы не любим искать что-то, мы любим, когда все хорошо и просто. Все, что есть счастливого в человеке, и все, ради чего человек живет, и так есть в человеке с самого начала.
– И что же это?
– Бог.