Когда Целестина покончила со звонками, в кабинет вошел доктор Липскомб.
Уже не в хирургическом костюме, а в серых брюках из шерстяной ткани и синем кашемировом свитере поверх белой рубашки. Теперь он больше напоминал не хирурга-акушера, спасающего жизни матери и ребенка, а профессора философии, денно и нощно рассуждающего о неизбежности смерти.
Она уже хотела встать из-за стола, но он замахал рукой, предлагая остаться на месте.
Сам подошел к окну, выглянул на улицу, похоже, искал слова, чтобы описать «нечто экстраординарное», о чем упомянул раньше.
А когда заговорил, искреннее горе заметно смягчило его голос.
— Первого марта, три года тому назад, моя жена и двое сыновей, Дэнни и Гарри, семилетние близнецы, возвращались домой из Нью-Йорка, где навещали ее родителей. Вскоре после взлета… их самолет упал.
Так глубоко раненная одной смертью, Целестина и представить себе не могла, как Липскомбу удалось пережить гибель всей семьи. Жалость переполнила ее сердце, так сжала горло, что говорить она смогла только шепотом:
— Тот самый рейс «Америкэн эрлайнс»… Он кивнул.
По загадочному совпадению, в первый ясный, солнечный день после нескольких недель ненастья «Боинг-707», едва взлетев, рухнул в Джамайка-Бэй. Экипаж и все пассажиры погибли. И теперь, в 1965 году, эта трагедия оставалась крупнейшей катастрофой в истории пассажирской авиации. Поскольку телевидение уделило ей максимум внимания, в памяти Целестины осталось много подробностей, хотя в то время она находилась на другой стороне континента.
— Мисс Уайт, — продолжил хирург, глядя в окно, — незадолго до вашего прихода в операционную этим утром ваша сестра умерла на операционном столе. Сделав вовремя кесарево сечение, мы, возможно, предотвратили кровоизлияние в мозг. Ради спасения и матери, и ребенка мы сосредоточили все усилия на том, чтобы вернуть Фими в этот мир и восстановить поступление крови к плаценте и нормальное питание младенца до проведения кесарева сечения.
Целестина не могла понять, чем вызван столь резкий переход от авиакатастрофы к Фими. Липскомб повернулся к ней:
— Состояние клинической смерти Фими длилось недолго. Минуту, может, минуту и десять секунд. Когда она вновь вернулась к нам, стало ясно, что остановка сердца скорее всего следствие массивного мозгового кровоизлияния. Она плохо понимала, где находится, правую половину тела парализовало, у нее перекосилось лицо… Вы все видели сами. У нее начали возникать трудности с речью, словно рот набили кашей, но потом случилось что-то очень странное…
Трудности с речью возникли у Фими и потом. После рождения ребенка, когда она всеми силами пыталась донести до Целестины мысль о том, что ее дочь надо назвать Ангелом.
Какие-то интонации в голосе доктора Липскомба заставили Целестину медленно подняться. В ожидании чуда. В страхе. В благоговении. Возможно, по всем трем причинам.
— На какие-то мгновения голос ее вновь стал ясным и отчетливым, — продолжил Липскомб. — Она оторвала голову от подушки, нашла меня, встретилась со мной взглядом. Пристально всмотрелась в меня. Сказала… сказала: «Ровена вас любит».
По спине Целестины пробежал холодок благоговейного трепета: она уже знала, что услышит сейчас от хирурга. И не ошиблась.
— Ровена — имя моей жены.
И, словно в ответ на внезапно приоткрывшуюся дверь между этим безветренным днем и другим миром, по окну забарабанили капли дождя.
Липскомб, не отрываясь, смотрел на Целестину.
— Прежде чем у вашей сестры вновь возникли проблемы с речью, она успела сказать: «Бизил и Фризил с ней, у них все хорошо». Вам, конечно, непонятно, о чем речь, но не мне.
Целестина ждала, затаив дыхание.
— Так Ровена называла мальчиков, когда они родились. Дала им шуточные имена. Говорила, что они прекрасны, как сказочные эльфы, следовательно, и имена у них должны быть словно у эльфов.
— Фими не могла этого знать.
— Не могла. Ровена перестала их так называть, как только малышам исполнился год. Про эти имена знали только она и я. Наш маленький семейный секрет. Даже мальчики их не помнили.
В глазах хирурга угадывалось желание поверить в чудо. На лице лежала тень скептицизма.
Врач и ученый, он строил жизнь на логике и материалистичном подходе. И не мог вот так легко смириться с тем, что логика и материализм, как ему пришлось убедиться на собственном опыте, не всегда могли объяснить многообразие окружающего мира и человеческого существования.
Целестина была куда как лучше подготовлена к восприятию этого трансцендентального события. Она не относилась к тем художникам, которые восславляют безумие и хаос или черпают вдохновение в пессимизме и отчаянии. На чем бы ни останавливался ее взгляд, везде она видела порядок, предназначение, завершенность замысла, бледную тень или яркий блеск застенчивой красоты. И для нее сверхъестественное не ограничивалось старыми домами, в которых, по слухам, обитали призраки, или необычными событиями, вроде засвидетельствованного Лип-скомбом, а распространялось на повседневную жизнь, проявляясь в расположении ветвей на дереве, в игре собаки с теннисным мячом, в формах сугробов, нанесенных бураном… во всем, что окружало ее, крылась непостижимая тайна, такой же фундаментальный компонент мироздания, как свет и тьма, материя и энергия, время и пространство.
— С вашей сестрой случались… подобные происшествия? — спросил Липскомб.
— Никогда.
— Ей везло в карты?
— Не больше, чем мне.
— Она не предсказывала будущие события?
— Нет.
— Экстрасенсорные способности…
— У нее их не было.
— …со временем могут получить научное подтверждение.
— Выходит, что есть жизнь после смерти?
Надежда на множестве крыльев порхала над хирургом, но он боялся позволить ей приземлиться ему на плечо.
— Фими не читала мыслей, доктор Липскомб, — добавила Целестина. — Это научная фантастика. — Он встретился с ней взглядом. Но промолчал. — Она не могла заглянуть вам в голову и выудить оттуда имя Ровена. Имена Бизил или Фризил — тоже.
Словно испугавшись уверенности, светящейся в глазах Целестины, хирург отвернулся от нее, снова шагнул к окну. Она последовала за ним.
— Одну минуту, после остановки сердца, ее не было в операционной больницы Святой Марии, так? Ее тело, да, оставалось на столе, но не Фими..
Доктор Липскомб поднес руки к лицу, закрыл рот и нос, как раньше их закрывала хирургическая маска, словно опасался вместе с воздухом запустить в себя идею, которая могла полностью его изменить.
— Если Фими здесь небыло, а потом она вернулась, значит, эту минуту она провела где-то еще, не так ли?
За окном, под дождем и туманом, город казался более загадочным, чем Стоунхендж, незнакомым, как любой из городов в наших снах.